Перейти в конец истории еще 3. Когда история важнее социальных нужд

Время проходит. Но Крис так и не может забыть Еву, он, скорее, не хочет ее забывать.
Перед вечеринкой в честь Хэллоуина Крис с друзьями собрались у Вильяма, чтобы пропустить по стаканчику пива и «посплетничать».
Все время пока парни что-то очень эмоционально обсуждали, Кристофер тихо сидел полностью оперевшись на спинку твердого стула и все прокручивал в голове тот момент, когда встретил её - Еву. Он пытался воспроизвести у себя в голове все, до мельчайших подробностей: фигуру, цвет помады, черные кеды, запах духов. Она казалось ему нереальной.
Как будто она всего лишь сладкий сон, который в любой момент может закончиться, и наступит суровая реальность.
Но вдруг он услышал знакомое до боли имя.
- Стоп, стоп… Что ты только что сказал? кто? - быстро перебил парней Крис, при этом вскакивая со стула.
- Эй, ты чего? Я просто рассказывал, что Ева подозревает меня в измене с Ингрид, но на самом деле, я общаюсь с ней только ради травы. - ответил Юнас и улыбнулся.
-Ева… ты… вы с ней встречаетесь? - осторожно и медленно произнес Кристофер.
-Эм, ну да, друг, уже давно.
И после этих слов сон закончился, оборвался. Крис как будто потерял все, что имел. Он чувствовал боль, сильную боль, ноющую боль, которая ранит его глубоко, при этом оставляет на его сердце кровоточащие раны.
Крис как будто потерял ее, хотя, на самом деле, он никогда и не обладал ей. И от этой мысли еще больней. Ведь только он смог почувствовать это чувство, которое никогда ранее не мог испытать, и от которого теперь придется отказаться.
Время собираться на вечеринку, все уже оделельсь и собирались выходить, но заметила Криса, который неподвижно сидел за столом и пустым взглядом смотрел в пол.
-Эй, ты идешь или остаешься? - крикнул ему кто-то из толпы, на что Крис ничего не ответил, а лишь поднял голову и направился вслед за друзьями. Всю дорогу он думал. Думал « и что дальше? » «это конец? ».
Он смотрел на Юнаса, своего друга (или уже нет), и думал чем же он хуже, почему Юнас? Но потом, через минуту, ненавидел себя за эти мысли, ведь как не крути, он его друг, хороший друг.
Не прошло много времени, как кампания дошла до места тусовки. Все таже громкая музыка, все теже красные стаканы с пивом, все таже уютная для Криса атмосфера, вот только теперь она стала ни чуть не уютной.
Обходя танцпол Крис направился к столу с выпивкой, выпил четыре стакана и заглушив боль и обиду пошел танцевать.
Он двигался под музыку с закрытыми глазами, при этом представлял Еву. Всю такую красивую, улыбчивую, горячую. Кристофер полностью отдался музыке, он прыгал, поднимая руки вверх, целовал липнувших к нему девушек, заливал в рот горькую выпивку. Он был в истерике. Он не отдавал отчет своим действиям.
Но это вскоре закончилось.
Перейти в конец истории
Выбрать файлы
Ещё
Напишите сообщение…

КОНЕЦ ИСТОРИИ

КОНЕЦ ИСТОРИИ

Выражающий идею, что начиная с какого-то ключевого момента времени человеческая радикально изменит свое течение или придет к завершению. Данная только немногим моложе самой науки истории, в рамках которой она периодически оживляется и обретает новый, соответствующий своему времени .
В христианском мировоззрении царство небесное вводилось в историю как ее предел. Оно мыслилось как абсолютного блаженства, достижение идеального состояния, требующее в качестве своего уничтожение всего сущего и воссоздание его на новых основаниях. История оборвется, будет сожжен всепожирающим огнем, окончится - только тогда наступит совершенно иная жизнь, в которой уже не будет зла. До окончания же мировой истории, как сказано у Августина, Вавилон злых и Иерусалим добрых будут шествовать вместе и нераздельно.
В марксизме о завершении истории также связывалась с возникновением идеального общества, но уже не на небесах, а на земле. Движущей силой истории провозглашалась классов, остальные революции считались локомотивами истории. В коммунистическом обществе не будет борьбы классов и исчезнет почва для социальных революций, в силу чего с построением такого общества история в старом смысле прекратится и начнется собственно человеческая история. «...Буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества» (К. Маркс). О том, в чем именно будет состоять «собственно история», говорит так же мало, как и о жизни в царстве небесном. Но ясно, что историческое изменит свой ход и мерой его станут тысячелетия или даже , как в царстве небесном. Идея истории как диалектического прогресса с началом и неизбежным концом была позаимствована Марксом у Г.В.Ф. Гегеля, еще в 1806 провозгласившего, что история подходит к концу.
Как в христианском понимании, так и у Гегеля и Маркса завершение истории связывалось с идеей ее цели. Достигая этой цели, история переходит в др. русло, исчезают противоречия, двигавшие старую историю, и неспешный, не связанный с крутыми поворотами и революциями ход событий если и является историей, то уже в совершенно новом смысле.
Национал-социализм видел завершение истории (или «предыстории») в достижении главной своей цели - создании и утверждении на достаточно обширной территории расово чистого, арийского гос-ва, имеющего все необходимое для своего безоблачного существования на протяжении неопределенно долгого времени («тысячелетний рейх»).
Истолкование идеи «К.и.» как перехода от предыстории к собственно истории можно назвать абсолютным К.и. Представление об абсолютном К.и. является необходимым элементом идеологии всякого коллективистического общества, ориентированного на коллективные ценности и ставящего перед собой глобальную , требующую мобилизации всех его сил. Индивидуалистическое (открытое) не имеет никакой единой, всеподавляющей цели, с достижением которой можно было бы сказать, что предыстория завершилась и начинается собственно история. Понятие «К.и.» отсутствовало, в частности, в др.-греч. мышлении, с т.зр. которого история не имеет никакой находящейся в конце ее или вне ее цели. Идеология капиталистического общества также не содержит представления о будущем радикальном изменении хода истории и переходе ее в совершенно русло.
Идея «К.и.» является одним из аспектов триединства проблемы, центральной для мышления коллективистических обществ, - проблемы перехода от существующего несовершенного общества к будущему совершенному обществу, к «раю на небесах» или «раю на земле».
История 20 в. была прежде всего историей противостояния индивидуалистических обществ, называемых либеральными и демократическими, и коллективистических обществ, имевших две основные формы - коммунистическую и национал-социалистическую. Это противостояние привело вначале к «горячей» войне национал-социализма с индивидуалистическими обществами, объединившимися на короткий срок с коммунизмом. Военное поражение национал-социализма явилось одновременно и поражением национал-социалистической идеи. Затем развернулась уже «холодная» между индивидуалистическими обществами и коммунизмом, ядром которого являлся Советский Союз. К . 1980-х гг. поражение коммунизма стало очевидным.
Если история понимается как постоянные, не приводящие ни к каким окончательным итогам колебания обществ и их групп между двумя возможными полюсами - индивидуалистическим и коллективистическим обществом, - то о «К.и.» можно говорить только в относительном смысле. История как противостояние индивидуалистических и коллективистических обществ на какой-то исторически обозримый срок придет к своему завершению, если (коллективизм) одержит победу над коллективизмом (индивидуализмом) и существенным образом вытеснит его с исторической арены.
В на историческом горизонте не видно никакой жизнеспособной коллективистической идеи. Традиционный марксизм-ленинизм умирает как , способная мобилизовать массы. Возможности религии и национализма в качестве основы для создания новых, достаточно мощных коллективистических обществ, оказывающих влияние на ход мировой истории, весьма ограничены. Что не менее важно, отсутствуют глубинные массовые энтузиастические движения, способные в обозримом будущем востребовать ту или иную форму коллективистической идеологии. Все это говорит о том, что история на определенный период перестает быть ареной противостояния индивидуалистических и коллективистических обществ. Это не означает, что не вернется со временем на историческую сцену в какой-то новой своей форме, напр. в форме общества с коллективной собственностью на основные (и только основные) средства производства и рыночной экономикой. Предсказания, касающиеся коллективизма, всегда в известном смысле ненадежны. Его идейные предпосылки вызревают медленно, но его появление и в качестве массового движения всегда занимало считанные годы (см. ИНДИВИДУАЛИСТИЧЕСКОЕ ), (см. ЭПОХА).

Философия: Энциклопедический словарь. - М.: Гардарики . Под редакцией А.А. Ивина . 2004 .

КОНЕЦ ИСТОРИИ

КОНЕЦ ИСТОРИИ - , применяющееся в философии для обозначения социальной трансформации, в ходе которой происходит отказ от ряда доминировавших в данном обществе принципов. Первоначальные представления об этом понятии могут быть найдены в теологических трудах ранних христианских идеологов. Противопоставив античным идеям цикличности гипотезу направленного прогресса, они тем самым задали цель развития человечества и соответственно предел его эволюции. Как известно, еще св. Августин считал, что “земной град не будет вечным, и прежде всего потому, что его назначением является не более чем исполнение числа праведников, предназначенных к спасению” {St. Augustinus. De civitate Dei, XV, 4); позже св. ФомаАквинский указывал, что завершенным состоянием цивилизации станет особая государства, в котором усилия людей будут направлены на процветание всего общества в целом и на преодоление неравенства (St. Thomas Aquinas. De regimine principum,!,!).

Концепция ограниченности прогресса, являющаяся идеологическим основанием идеи конца истории, наполнилась иным содержанием, оставаясь на протяжении 16-19 вв. инструментом обоснования возможности или даже желательности сохранения существовавшей (прежде всего политической) системы. И как бы ни отличались доктрины Н. Макиавелли и Т. 1Ьббса от гегелевской философии истории, как в первом, так и во втором случае конец истории отождествлялся с современным их авторам политическим устройством. В трактовке Гегеля конец истории означал на политическом уровне тождественность государства и общества.

В 17 в. возник целый исторических теорий, авторы которых рисовали будущее общество как строй, где будет “навсегда искоренено интеллектуальное и социальное неравенство” (Кондорсе), понятие собственности окажется упраздненным в силу того, чтобудут удовлетворены все человеческие желания (Юм). В 19 в. вершиной данного понимания конца истории стала марксистская коммунистической общественной формации как идеальной социальной формы, которая преодолевает “царство необходимости”.

В современной социологии концепция конца истории проявляется в двух направлениях: в более общем плане, как идея “постисторизма”, и как собственно конца истории. Первое берет свое начало в концепции известного французского , философа и экономиста А. О. Курно. Согласно Курно, конец истории представляет собой некий ограниченный отрезок пути цивилизации, простирающийся между двумя относительно стабильными состояниями - периодом примитивных общинных форм и эпохой гуманистической цивилизации будущего, в которой социальной эволюции будет поставлен под человека и утратит свой стихийный , станет собственно историей.

историей и кризисом западной цивилизации. В 20-30-е гг. Германия оставалась центром исследований данной проблематики, причем идея постистории все чаще связывалась с национальным контекстом.

В 60-е гг. понятие “постистория” стало инструментом осмысления новой социальной реальности. Немецкие социологи П. Брюкнер и Э. Нольте связывали эту идею с выходом за пределы традиционных категорий, в которых описывалось западное общество. Французские исследователи (Б. же Жувенель и Ж. ) обращались к постистории с точки зрения новой роли личности и утраты прежней инкорпорированности в социальные процессы человека. Немецкий социолог X. де Ман обращал на то, что с переходом от традиционных потребностей к новым индивидуалистическим и порой непредсказуемым стремлениям разрушается привычная концепция причинности социального прогресса, что также выводит таковой за пределы истории (Man H. de. Vermassung und Kulturverfall. 1953, S. 125). Тем самым идея постистории оказывалась ближе к концепции постмодерна, постистория заменялась рассмотрением некоего нового, “сверхисторического” времени.

В 80-е гг. о том, что “преодоление истории представляет собой не более чем преодоление историцизма” (см.: Vattimo G. The End of Modernity, 1991, p. 5-6), стало распространенным; затем внимание начало акцентироваться не столько на конце истории, сколько на конце социального начала в истории (Бодрийар), после чего пришло того, чтовернее говорить не о пределе социального развития, а лишь о переосмыслении ряда прежних категорий (Б. Смарт). Второе направление в понимании конца истории связано с концепциями индустриального общества или эпохи модерна. При этом идея конца истории использовалась для пересмотра перспектив, открывающихся перед развитыми индустриальными обществами. Сторонники такого подхода отмечают роли и места западной цивилизации в современном мире. Дискуссия о конце истории в этом аспекте активизировалась после выхода в свет сначала статьи (1989), а затем и книги (1992) американского политолога Ф. Фукуямы, озаглавленных “Конец истории”.

Идея конца истории подвергалась критике за одномерную трактовку социального прогресса, реализующего единый , которую опровергает ход истории. Напр., Д. Белл отметил, что “в словосочетании “конец истории” беспорядочно перемешаны различные понятия; ему не хватает ясности”, что эта идея основывается на “гегельянско-марксистском представлении о линейном развитии единого мирового Разума по направлению к телосу объединенной социальной формы, что [является] неправильным толкованием природы общества и истории” (Белл Д. Грядущее , М., 1998, с. LIX).

Лит.: Белл Д. Грядущее . М., 1998; Гоббс Т. Левиафан. М., 1898; Кондорсе Ж. А. Эскиз исторической картины прогресса человеческого разума. М., 1936; Поппер К. Нищета историцизма. М., 1993; Шпечглер О. Закат Европы. Очерки морфологии мировой истории, т. 1-2. М., 1998; Юм Д. Трактат о человеческой природе. - В кн.: Он же. Соч., т. 1. М., 1965; Baudriltard J., L"An 2000 ne passera pas. - “Traverses”, 1985, N 33/34; Idem. In thé Shadow of the Silent Majorities or. The End of the Social and Other Essays. N. Y., 1983; Cournot A.A. Traitü de l"enchainement des idnes fondamentales dans les sciences et dans l"histoire. - Idem. Oeuvres complûtes, t. 3. P., 1982; GehlenA. Studien zurAntropologie und Soziologie. В., 1963; GehlenA. Moral und Hypermoral. Fr./M., 1970; Fukuyama F. The EndofHistory. -“National Interest”, 1989, N 4; /(fern. The EndofHistory and the Last Man. N. Y., 1992; Idem. The End of Order. L., 1995; Jouvenel B. de. On Power: it"s Nature and the History of it"s Growth. N. Y, 1949; Jwger E. Ander Zeitmauer. Stuttg., 1959; Heller A., Feher F. The Postmodern Political Condition. Cambr, 1988; LefebvreH. La fin de l"histoire. P., 1970; Man H. de. Vermassung und Kulturverfall. Мьпсп., 1953; /Vote E. Wts ist bbrgerlich? Stuttg., 1979; Seidenberg R. Pösthistoric Man: An Inquiry. Chapel Hill (NC), 1959; Seidenberg R. Anatomy ofthe Future. Chapel Hill (NC), 1961; Smart В. POstmodernity. L.-N. Y., 1996; VattimoG. The End f Modernity. Oxf„ 1991.

В. Л. Иноземцев

Новая философская энциклопедия: В 4 тт. М.: Мысль . Под редакцией В. С. Стёпина . 2001 .


Смотреть что такое "КОНЕЦ ИСТОРИИ" в других словарях:

    С английского: The End of History. Название статьи, опубликованной (лето, 1989) американским политологом японского происхождения Фрэнсисом Фукуямой (Francis Fucujama, p. 1952) в журнале «The National Interest» (США). Он писал о том, что… … Словарь крылатых слов и выражений

    «Конец истории» - Концепция американского политолога Френсиса Фукуямы содержит идею «полной и окончательной» победы либеральной демократии западного образца в качестве окончательной, наиболее разумной формы государства после крушения биполярного миропорядка.… … Геоэкономический словарь-справочник

Философу Фрэнсису Фукуяме, провозгласившему в 1990-х «Конец истории», в этом октябре исполнилось 65 лет. В книге «Конец истории и последний человек», опубликованной в 1992 году, он доказывал, что триумф либерального миропорядка, демократии и капиталистической экономики - это логичный финал, после которого дальнейшая эволюция форм государственной власти невозможна.

Либерализм, как мы видим, действительно торжествует - но все же откуда тогда победы «правых» кандидатов в Европе, неожиданные геополитические изменения и все возрастающий запрос на альтернативу либеральному миропорядку? В чем же Фукуяма оказался не прав?

Об этом рассказывает философ Александр Дугин, который лично беседовал с мыслителем в далеком 2005-м году:

«Сам Фукуяма считает, что его прогнозы не оправдались, и что надо их скорректировать. К этому он пришел еще в 90-х гг., а когда мы встретились в 2005-м, он уже был в этом убежден.

На мой взгляд, его концепция «конца истории» - очень серьезна и основательна. Фукуяма исходит (вслед за Кожевым) из прочтения Гегеля в либеральном ключе. Сам концепт, безусловно, взят у Гегеля. В принципе можно прочитать гегелевский тезис о «конце истории» в трех парадигмах - в консервативно-монархической (как думал сам Гегель или как это мы видим у фашистского теоретика Джованни Джентиле), коммунистической (это коммунизм Маркса - ведь в коммунизме истории больше нет тоже, так как смысл истории - классовая борьба, после окончательной победы пролетариата она завершается) или в либеральной (как и делает Фукуяма). Фукуяма в конце 80-х - начале 90-х подвел итог войны за интерпретацию «конца истории», что составляло сущность ХХ века. Вначале рухнул фашистский конец истории, затем коммунистический, и либерализм остался наедине с самим собой.

Значит, делает вывод из краха коммунизма Фукуяма, конец истории наступил или наступает. И в чем тут оправдываться? Этот конец просто оказался не таким, каким он виделся. Но в целом Фукуяма был прав, если судить по шкале идеологий. После конца коммунизма осталась одна идеология, либеральная, а значит, исчез тот принципиальный двигатель диалектики, который заключался в антагонизме. История есть борьба идеологий. История заканчивается тогда, когда у победившей идеологии - либерализма - больше нет системной оппозиции. Поэтому отныне все должно перейти от политики к экономике, а от международной политики - к внутренней политике (глобализация и глобальное мировое правительство любую политику превращает во внутреннюю).

Именно это изложено к тексте Фукуямы, и это совершенно верно. Непонятно, за что тут извиниться и корректировать. В рамках идеологии все именно так.

Однако у Фукуямы мы видим не просто догматизм, но и отклик на добросовестно проведенный reality check. В конце 90-х годов Фукуяма заявляет, что он несколько поспешил, поскольку после принципиальной победы либеральной демократии в мире вскрылось новое - совершенно принципиальное - обстоятельство. Не везде степень либерализма оказалась столь глубокой, чтобы при крахе своего формального идеологического оппонента в лице мирового коммунизма все общества оказались в равной мере готовыми к глобализации и усвоению ее нормативов и парадигм.

«Конец истории» наступает тогда, когда по сути единственным классом остается средний класс, носитель буржуазного сознания. Тогда общество любой страны состоит из разрозненных индивидуумов, которые можно объединять в любые агломерации - как национальные, так и глобальные. Это не принципиально, так как коллективная идентичность (классовая - коммунизм и национально-расовая - фашизм/нацизм) упразднена. Но этого в 90-е годы как раз и не обнаружилось. Идеологически либеральной демократии никто ничего возразить не мог, но тут вступил в дело фактор цивилизации. Общества Запада (Евросоюз, США) либерализм проработал основательно, а вот другие цивилизации оказались носителями новых - хотя и не идеологических - идентичностей, весьма далеких от либерального индивидуализма. И это несмотря на рынок, технологию и повсеместное распространение демократических институтов и конституций. Эту поправку внес оппонент Фукуямы Хантингтон. И она оказалась чрезвычайно важной.

Фукуяма попытался идентифицировать новую преграду в «исламо-фашизме», как он назвал феномен исламского фундаментализма, но дело было куда серьезнее.

И вот тут Фукуяма высказывает второй не менее важный тезис - «стэйт билдинг» в книге «Госстроительство: управление и мировой порядок в 21 веке». Этот тезис будет понятен только тогда, если мы поняли первый - про «конец истории». Итак под формальным протоколом либерализма, принятого человечеством, обнаружились цивилизационные различия, а значит, особые идентичности, не учтенные классическими идеологиями Модерна. И чем больше глобалисты настаивали на упразднении национальных государств, тем больше (а не меньше) эти различия проявлялись. Яркий пример - арабская весна. Снесли диктатуры, получили запрещенные в России ИГИЛ (запрещена в РФ) или Аль-Каиду (запрещена в РФ). И так везде. Стоит перегнуть палку в продвижении гей-браков, и забытые консерваторы и традиционалисты возвращаются в популистском тренде.

Вот тогда Фукуяма говорит: надо немного подождать с глобализацией, чуть отложить «конец истории» и заново укрепить государство. Это необходимо по прагматическим соображениям: государственная машина подавления необходима для того, чтобы использовать репрессивную власть государственных структур и с их помощью глубже укоренить либерализм. В этом суть второго тезиса Фукуямы. Он обосновал по сути необходимость либеральной диктатуры (или даже цезаризма) для того, чтобы подготовить человечество к глобализации. Рано упразднять государство. Его надо использовать для глубинного уничтожения всех форм идентичности, не являющихся чисто индивидуальными. Для этого кстати служили буржуазные государства изначально.

В этом второй тезис Фукуямы. И здесь, я полагаю, он снова прав.

Интересно, что в конце 90-х вслед за Фукуямой, или просто получив директиву из общего с Фукуямой источника, либеральный олигарх Патер Авен, идеолог и один из совладельцев Альфа-группы, пишет программный текст в «Коммерсанте» о том, что России не хватает не демократии (как считали большинство российских либералов), а сильной руки, так как, по Авену, только просвещенный авторитаризм способен обеспечить защиту интересов российского олигархата перед лицом обобранного и раздавленного народа. То есть в России необходимо было ввести либеральную диктатуру. Ровно это и было сделано на рубеже 2000-х и «Альфа-группа» оказалась в этом проекте в авангарде.

Таким образом Фукуяма предсказал и российский цезаризм, и возможно, выступил его апологетом. Transformismo в таком случае и есть «стэйт билдинг» - модернизация общества во имя искоренения иллиберальных идентичностей.

Оба тезиса Фукуямы - это две скорости глобализации - быстрая («конец истории» здесь и сейчас) и медленная (к тому же «концу истории» через этап либеральной диктатуры - то есть через цезаризм). Быстрая скорость оказалась опасной, Фукуяма предложил перейти к плану Б. Этот план Б заработал не только в России, но и в Америке. Фукуяма, как и другие неоконсы, вначале горячо поддержал Буша младшего, правда, позднее - к моменту нашей с ним беседы - в нем разочаровался. Но не из той ли серии Трамп? План Б - «стэйт билдинг», что-то типа «нации россиян» -- без миссии, Империи или сложных глубинных идентичностей. Ничего не напоминает? Вот именно.

В чем не прав Фукуяма? Прав во всем. Но это не значит, что надо с ним соглашаться. Он описывает то что есть и то, что он хочет, чтобы было. И в этом он догматичен. Он предсказывает как неизбежное, фатальное то, во что верит и чего хочет. Но всякое thinking - это wishful thinking. Поэтому глупо сердиться на него, если мы хотим иного и видим по другому саму структуру времени. Тогда все, о чем говорит Фукуяма, и что весьма реалистично, надо признать за status quo и одновременно за либеральный проект. А само status quo есть не что иное, как реализованный либеральный проект вчерашнего дня. Факт - дословно это нечто сделанное, причастие от facere - factum. Либералы вчера хотели своей победы и добились своего. На завтра у них есть следующий план, который они и воплощают в жизнь - делают, чтобы он стал завтра фактом и status quo. Это можно принять, если мы согласны с предпосылками либерализма, с его метафизикой индивидуума, разрыва, освобождения субиндивидуального уровня и перехода к роботам и к сильному искусственному интеллекту (трансгуманизм). Тогда вы не просто принимаете либеральное будущее, но одобряете его, легитимизируете его и помогаете ему сбыться. То есть вы на стороне Фрэнсиса Фукуямы.

Есть, однако, и другое wishful thinking - воля к иному - иллиберальному - завтра. Без плана А (“конец истории”) и плана Б (откладывание “конца истории” до окончания цикла либеральных авторитетарных диктатур - стейт билдинг). То есть, борьба за конец истории не закрыта, поскольку кроме трех идеологий Модерна может быть - должна быть - четвертая. Речь идет о Четвертой Политической Теории. И здесь, если наш wishful thinking сбудется, то Фукуяме - а не истории - придет конец».

Наблюдая, как разворачиваются события в последнее десятилетие или около того, трудно избавиться от ощущения, что во всемирной истории происходит нечто фундаментальное. В прошлом году появилась масса статей, в которых был провозглашён конец холодной войны и наступление «мира». В большинстве этих материалов, впрочем, нет концепции, которая позволяла бы отделять существенное от случайного; они поверхностны. Так что если бы вдруг г-н Горбачев был изгнан из Кремля, а некий новый аятолла возвестил 1000-летнее царство, эти же комментаторы кинулись бы с новостями о возрождении эры конфликтов.

И все же растет понимание того, что идущий процесс имеет фундаментальный характер, внося связь и порядок в текущие события. На наших главах в двадцатом веке мир был охвачен пароксизмом идеологического насилия, когда либерализму пришлось бороться сначала с остатками абсолютизма, затем с большевизмом и фашизмом и, наконец, с новейшим марксизмом, грозившим втянуть нас в апокалипсис ядерной войны. Но этот век, вначале столь уверенный в триумфе Западной либеральной демократии, возвращается теперь, под конец, к тому, с чего начал: не к предсказывавшемуся еще недавно «концу идеологии» или конвергенции капитализма и социализма, а к неоспоримой победе экономического и политического либерализма.

Триумф Запада, западной идеи очевиден прежде всего потому, что у либерализма не осталось никаких жизнеспособных альтернатив. В последнее десятилетие изменилась интеллектуальная атмосфера крупнейших коммунистических стран, в них начались важные реформы. Этот феномен выходит за рамки высокой политики, его можно наблюдать и в широком распространении западной потребительской культуры, в самых разнообразных ее видах: это крестьянские рынки и цветные телевизоры - в нынешнем Китае вездесущие; открытые в прошлом году в Москве кооперативные рестораны и магазины одежды; переложенный на японский лад Бетховен в токийских лавках; и рок-музыка, которой с равным удовольствием внимают в Праге, Рангуне и Тегеране.

То, чему мы, вероятно, свидетели,- не просто конец холодной войны или очередного периода послевоенной истории, но конец истории как таковой, завершение идеологической эволюция человечества а универсализации западной либеральной демократии как окончательной формы правления. Это не означает, что в дальнейшем никаких событий происходить не будет и страницы ежегодных обзоров «Форин Афферз» по международным отношениям будут пустовать,- ведь либерализм победил пока только в сфере идей, сознания; в реальном, материальном мире до победы еще далеко. Однако имеются серьезные основания считать, что именно этот, идеальный мир и определит в конечном счете мир материальный. Чтобы по­нять, почему это так, следует вначале рассмотреть некоторые теоретические вопросы, связанные с природой происходящих в истории изменений.

Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист - это Карл Маркс, полагавший, что историческое разви­тие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории - как диалектического процесса с началом, серединой и концом - была позаимствована Марксом у его великого немецкого предшественника, Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.

Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, Представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эгалитарная. Гегель первым из философов стал говорить на языке современной социальной науки, для него человек - продукт конкретной исторической и социальной среды, а не совокупность тех или иных «естественных» атрибутов, как это было для теоретиков «естественного права». И это именно гегелевская идея, а не собственно марксистская - овладеть естественной средой и преобразовать ее с помощью пауки и техники. В отличие от позднейших историков, исторический релятивизм которых выродился в релятивизм tout court , Гегель полагая, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации - в тот именно момент, когда побеждает окончательная, разумная форма общества я государства.

К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса и смотрят па него сквозь призму марксизма; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности. Наиболее значительным среди этих французских истолкователей Гегеля был, несомненно, Александр Кожев, блестящий русский эмигрант, который вел в 30-х гг. ряд семинаров в парижской Ecole Prati que des Hautes Etudes . Почти не известный в Соединенных Штатах, Кожев оказал большое влияние на интеллектуальную жизнь европейского континента. Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан Поль Сартрсаева и Раймоа Арон - справа; именно через Кожева послевоенный экзистепциалиом позаимствовал у Гегеля многие свои категории.

Кожев стремился воскресить Гегеля Периода «Феноменология духа»,- Гегеля, провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу. Ибо уже тогда Гегель видел в поражении, нанесенном Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революций я надвигающуюся универсализацию государства, воплотившего принципы свободы и равенства. Кожев настаивал, что по существу Гегель оказался прав . Битва при Йене означала конец истории, так как именно в этот момент с помощью авангарда человечества (этот термин хорошо знаком марксистам) принципы Французской революции были претворены в действительность. И хотя после 1806 г. предстояло еще много работы - впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, неграм и другим расовым меньшинствам и т. д.,- но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены. В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции и перевороты помогли пространственному распространению данных принципов, в результате про­винция была поднята до уровня форпостов цивилизации, а соответствующие общества Европы и Северной Америки выдвинулись в авангард цивилизации, чтобы осуществить принципы либерализма.

Появляющееся в конце истории государство либерально - поскольку признает и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; в оно демократично - поскольку существует с согласия подданных. По Кожеву, это, как он его называет, «общечеловеческое государство» нашло реально-жизненное воплощение в странах послевоенной Западной Европы - в этих вялых, пресыщенных, самодовольных, интересующихся только собою, слабовольных государствах, самым грандиозным и героическим проектом которых был Общий рынок . Но могло ли быть иначе? Ведь человеческая история с ее конфликтами зиждется на существовании «противоречий»: здесь стремление древнего человека к признанию, диалектика господина и раба, преобразование природы и овладение ею, борьба за всеобщие права и дихотомия между пролетарием и капиталистом. В общечеловеческом же государстве разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьезных конфликтов, поэтому нет нужды в генералах и государственных деятелях; а что осталось, так это главным образом экономическая деятельность. Надо сказать, что Кожев следовал своему учению и в жизни. Посчитав, что для философов не осталось никакой работы, поскольку Гегель (правильно понятый) уже достиг абсолютного знания, Кожев после войны оставил преподавание и до самой своей смерти в 1968 г. служил в ЕЭС чиновником.

Для современников провозглашение Ножевом конца истории, конечно, выгляде­ло как типичный эксцентрический солипсизм французского интеллектуала, вы­званный последствиями мировой войны и начавшейся войны холодной. И все же, как Кожеву хватило дерзости утверждать, что история закончилась? Чтобы понять это, мы должны уяснить связь этого утверждения с гегелевским идеализмом.

Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей ,- не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.

Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь види­мость . Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от «материального» мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.

Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания,- похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгля­ды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших эконо­мистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже - творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание - причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.

У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания - религию, искусство и самую философию - в пользу «надстройки», которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди «Возвышение и упадок великих держав» ( Kennedy P . « The Rise and Fall of the Great Powers »); в ней падение великих держав объясняется просто - экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валового национального продукта) - на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.

Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов. Так, скажем, на правом крыле находится школа материалистического детерминизма журнала «Уолл стрит джорнэл», не признающая значения идеологии и культуры и рассматривающая человека как, в сущности, разумного, стремящегося к максимальной прибыли индивида. Именно человека такого типа вместе с движущими им материальными стимулами берут за основу экономической жизни и учебники по экономике . Проиллюстрируем сомнительность этих материалистиче­ских взглядов на примере.

Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу «Протестантская этика и дух капитализма» указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: «протестанты славно вкушают, католики мирно почивают». Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производи­тельности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект - снижения производительности труда: при более высоких рас­ценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, - никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера - доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства - не «базис», а, наоборот, «надстройка», имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.

Современный мир обнажает всю нищету материалистических теорий экономического развития. Школа материалистического детерминизма журнала «Уолл стрит джорнэл» любит приводить в качестве свидетельства жизнеспособности свободной рыночной экономики ошеломляющий экономический успех Азия в по­следние несколько десятилетий; делается вывод, чти я другие общества достигли бы подобных успехов, позволь они своему населению свободно следовать материальным интересам. Конечно, свободные рынки и стабильные политические системы - не­пременное условие экономического роста. Но столь же несомненно и то, что культурное наследие дальневосточных обществ, этика труда, семейной жизни, бережли­вость, религия, которая, в отличие от ислама, не накладывает ограничений на формы экономического поведения, и Другие прочно сидящие в людях моральные качества никак не менее значимы при объяснения их экономической деятельности . И все же интеллектуальное влияние материализма таково, что ни одна из серьезных современных теорий экономического развития не принимает сознание и культуру всерьез, не видит, что это, в сущности, материнское лоно экономики.

Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и куль­турой, приводит к распространенной ошибке: объяснять даже идеальные по при­роде явления материальными причинами. Китайская реформа, например, а в по­следнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа мате­риального над идеальным, - как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу «протестантского» благополучия и риска и отказаться от «католической» бедности и безопасного существования . И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую .

Для Кожева, как и для всех гегельянцев, глубинные процессы истории обусловь лены событиями, происходящими в сознании, или сфере идей, поскольку в итоге именно сознание переделывает мир по своему образу и подобию. Тезис о конце истории в 1806 г. означал, что идеологическая эволюция человечества завершилась на идеалах Французской и Американской революций; и, хотя какие-то режимы в реальном мире полностью их не осуществили, теоретическая истинность самих идеалов абсолютна и улучшить их нельзя. Поэтому Кожева не беспокоило, что со­знание послевоенного поколения европейцев не стало универсальным; если идеологическое развитие действительно завершилось, то общечеловеческое государство рано или поздно все равно должно победить.

У меня здесь нет ни места, ни, откровенно говоря, сил защищать в деталях радикальные идеалистические взгляды Гегеля. Вопрос не в том, правильна ли его система, а в том, насколько хорошо видна в ее свете проблематичность материалистических объяснений, часто принимаемых нами за само собою разумеющиеся. Дело. не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле, люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице .

Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных эко­номиках и на их основе - бесконечно разнообразная культура потребления, види­мо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материа­листическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает а либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика пред­полагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство - это либеральная демокра­тия в политической сфере, сочетающаяся с видео в стерео в свободной продаже -в сфере экономики.

III

Действительно ли мы подошли к концу истории? Другими словами, существуют ли еще какие-то фундаментальные «противоречия», разрешить которые современ­ный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтерна­тивного политико-экономического устройства? Поскольку мы исходим из идеалисти­ческих посылок, то должны искать ответ в сфере идеологии и сознания. Мы не бу­дем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и движениях и является частью мировой исто­рии. Неважно, какие там еще мысли приходят в голову жителям Албании или Буркина-Фасо; интересно лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.

В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова - фа­шизм и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его мате­риализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противо­речия либеральных обществ; разрешить их могли бы, с его точки зрения, только сильное государство в «новый человек», опирающиеся на идею национальной ис­ключительности. Как жизнеспособная идеология фашизм был сокрушен Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Фашизм был сокрушен не моральным отвраще­нием, ибо многие относились к нему с одобрением, пока видели в нем веяние будущего; сама идея потерпела неудачу. После войны люди стали думать, что гер­манский фашизм, как и другие европейские и азиатские его варианты, был обречен на гибель. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; все заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности. Под руи­нами рейхсканцелярии, как и под атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, эта идеология погибла не только материально, но и на уровне созна­ния; и все протофашистские движения, порожденные германским и японским при­мером, такие как перонизм в Аргентине или Индийская национальная армия Сабхаса Чандры Боса, после войны зачахли.

Гораздо более серьезным был идеологический вызов, брошенный либерализму второй великой альтернативой, коммунизмом. Маркс утверждал, на гегелевском языке, что либеральному обществу присуще фундаментальное неразрешимое про­тиворечие: это - противоречие между трудом и капиталом. Впоследствии оно слу­жило главным обвинением против либерализма. Разумеется, классовый вопрос ус­пешно решен Западом. Как отмечал (в числе прочих) Кожев, современный амери­канский эгалитаризм и представляет собой то бесклассовое общество, которое провидел Маркс. Это не означает, что в Соединенных Штатах нет богатых и бедных или что разрыв между ними в последние годы не увеличился. Однако корни эко­номического неравенства - не в правовой и социальной структуре нашего общества, которое остается фундаментально эгалитарным и умеренно перераспределительным; дело скорее в культурных и социальных характеристиках составляющих его групп, доставшихся по наследству от прошлого. Негритянская проблема в Соединенных Штатах - продукт не либерализма, но рабства, сохранявшегося еще долгое время после того, как было формально отменено.

Поскольку классовый вопрос отошел на второй план, привлекательность ком­мунизма в западном мире - это можно утверждать смело - сегодня находится на самом низком уровне со времени окончания Первой мировой войны. Судить об этом можно по чему угодно: по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по успеху на выборах консервативных партий в Великобритании и ФРГ, Соединенных Штатах и Японии, выступающих за рынок и против этатизма; по интеллектуальному климату, наиболее «продвинутые» представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в запад­ных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что бу­дущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.

Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной,- в последние десятилетия ее подкрепля­ли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако имен­но в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразова­ния, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлял­ся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.

Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Шта­ты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм . Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирова­ние внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элемен­ты экономического и политического либерализма привились в уникальных услови­ях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выжива­нию. Еще важнее - вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соеди­ненных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления -этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства. В. С. Найпол, путе­шествуя по хомейнистскому Ирану сразу после революции, отмечал повсеместно встречающуюся и как всегда неотразимую рекламу продукции «Сони», «Хитачи», «Джи-ви-си»,- что, конечно, указывало на лживость претензий режима восстано­вить государство, основанное на законе Шариата. Желание приобщиться к культу­ре потребления, созданной во многом Японией, играет решающую роль в распро­странении по всей Азии экономического и, следовательно, политического либера­лизма.

Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важ­но то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим,- медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо. И здесь мы снова видим победу идеи общечеловеческого государства. Южная Корея стала со­временным, урбанизированным обществом со все увеличивающимся и хорошо обра­зованным средним классом, который не может изолироваться от происходящих де­мократических процессов. В этих обстоятельствах для большей части населения было невыносимым правление отжившего военного режима,- в то время как Япо­ния, всею на десятилетие ушедшая вперед в экономике, уже более сорока лет рас­полагала парламентскими институтами. Даже социалистический режим в Бирме, просуществовавший в течение многих десятилетий в унылой изоляции от проис­ходивших в Азии важных процессов, в прошлом году перенес ряд потрясений, связанных со стремлением к либерализации экономической и политической систе­мы. Говорят, что несчастья диктатора не вина начались, когда старший офицер армии Бирмы отправился в Сингапур на лечение и впал в депрессию, увидев, как далеко отстала социалистическая Бирма от своих соседей по АСЕАНу.

Но сила либеральной идеи не была бы столь впечатляющей, не затронь она ве­личайшую и старейшую в Азию культуру - Китай. Само существование коммуни­стического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения и в качестве такового представляло угрозу для либерализма. Но за последние пят­надцать лет марксизм-ленинизм как экономическая система был практически пол­ностью дискредитирован. Начиная со знаменитого Третьего пленума Десятого Цент­рального Комитета в 1978 г. китайская компартия принялась за деколлективиза-цию сельского хозяйства, охватившую 800 миллионов китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов, резко увеличено было производ­ство предметов потребления, с той целью, чтобы привить крестьянам вкус к обще­человеческому государству и тем самым стимулировать их труд. В результате ре­формы всего за пять лет производство зерна было удвоено; одновременно у Дэн Сяопина появилась солидная политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. А кроме того, никакой экономической статистике не отразить динамизма, инициативы и открытости, которые проявил Китай, когда началась реформа.

Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной про­должает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допус­кающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного ив горбачевских обещаний, касающихся демократизации политиче­ской системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руко­водство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словес­ную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической эли­ты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против «духовного загрязнения» и нападки на политические «отклонения» следует рассматривать как тактические уловки, приме­няемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того «порыва устоев», который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоя­щий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других запад­ных странах, практически все они - дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Ки­тай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократиче­ским процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана,- лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение по­литической системы.

Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе - «родине мирового пролетариата» - забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, про­должающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-преж­нему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление - модернизировать социализм и что его идеологической основой остает­ся марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущест­венная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь за­ключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предска­зывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.

Эмигранты из Советского Союза сообщают, что практически никто в стране больше не верит в марксизм-ленинизм, и нагляднее всего это проявляется в среде советской элиты, произносящей марксистские лозунги из чистого цинизма. Причем, коррупция и разложение позднебрежневского советского государства мало что зна­чили, ибо до тех пор пока само государство отказывалось усомниться в любом из фундаментальных принципов, лежащих в основе советского общества, система была способна функционировать просто по инерции и даже проявлять динамизм в обла­сти внешней политики и обороны. Марксизм-ленинизм был своего рода магическим заклинанием, это была единственная общая основа, опираясь на которую элита со­глашалась управлять советским обществом. И неважно, насколько все это было аб­сурдным и бессмысленным.

То, что произошло за четыре год? после прихода Горбачева к власти, представ­ляет собой революционный штурм самых фундаментальных институтов в принципов сталинизма я их замену другими, еще не либеральными в собственном смысле слова, но связанными между собой именно либерализмом. Это наиболее очевидно в экономической сфере, где экономисты-реформаторы вокруг Горбачева заняли ра­дикальную позицию в поддержке свободного рынка, так что, например, Николай Шмелев не возражает, когда его публично сравнивают с Милтоном Фридманом. Се­годня среди экономистов налицо согласие по поводу того, что центральное плани­рование и командная система распределения - главная причина экономической не­эффективности и что если советская система когда-либо примется лечить свои бо­лезни, то должна разредить свободное и децентрализованное принятие решений в отношении вложений, найма и цен. После двух первых лет идеологической нераз­берихи эти принципы были наконец внедрены в политику с принятием новых за­конов о самостоятельности предприятий, о кооперативах и, наконец, в 1988 г. - об аренде и семейном фермерстве. Имеется, конечно, ряд фатальных ошибок в осу­ществлении реформы, наиболее серьезная среди них - отказ от решительного пере­смотра цен. Однако дело теперь не в концепции: Горбачев и его команда, кажется, достаточно хорошо поняли экономическую логику введения рынка, но, подобно ли­дерам государств третьего мира, столкнувшимся с МВФ (Международным валютным фондом), страшатся социальных последствий отказа от потребительских субсидий и других форм зависимости людей от государственного сектора.

В политической сфере предложенные изменения в конституции, правовой си­стеме и партии далеко не равнозначны установлению либерального государства. Горбачев говорит о демократизации главным образом внутри партии, а не о том, чтобы покончить с партийной монополией на власть; по существу, политическая реформа стремится узаконить и тем самым усилить власть КПСС . Тем не менее общие положения, составляющие основу многих реформ, - о народном «самоуправ­лении»; о том, что вышестоящие политические органы подотчетны нижестоящим, а не наоборот; что закон должен стоять выше произвольных действий полиции и опираться на разделение властей и независимый суд; что права собственности должны быть защищены; что необходимо открытое обсуждение общественно зна­чимых вопросов и право на публичное несогласие; что Советы, в которых может участвовать весь народ, должны быть наделены властью; что политическая куль­тура должна стать более терпимой и плюралистической, - все эти принципы исхо­дят из источника, глубоко чуждого марксистско-ленинской традиции, даже несмотря на то, что они плохо сформулированы и еле-еле работают на практике.

Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к перво­начальному смыслу ленинизма, сами по себе лишь вариант оруэлловской «двой­ной речи». Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия - что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона - суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ан­гелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является имен­но централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистиче­ской партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньше­виков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к «буржуазной законности» и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.

Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Гор­бачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальных установок как марксизма, так и ле­нинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализиро­ванным сектором.

В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, что­бы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подоб­ную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества, достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весь­ма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма - бессмыслица, что советский социализм не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и усто­ев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в пего большую часть жизни . Восстановление в Советском Союзе авто­ритета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе повой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.

** *

Допустим на мгновение, что фашизма и коммунизма не существует: остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе:

имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках проти­воречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.

Все отмечают в последнее время подъем религиозного фундаментализма в рам­ках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты либеральных потребительских обществ. Однако хотя пустота и имеется и это, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия . Вовсе не очевидно и то, что этот дефект устраним политическими средствами. Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жиз­ни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтер­нативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организо ванные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жиз-ни, допускаемой либеральным обществом.

Еще одно «противоречие», потенциально неразрешимое в рамках либеразлизма,- это национализм и иные формы расового и этнического сознания. И действительно, значительное число конфликтов со времени битвы при Йене было вызвано национализмом. Две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национа­лизмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они все еще чрезвычайно сильны в третьем мире. Национализм представлял опасность для либерализма в Германии, и он про­должает грозить ему в таких изолированных частях «постисторической» Европы, как Северная Ирландия.

Неясно, однако, действительно ли национализм является неразрешимым для либерализма противоречием. Во-первых, национализм неоднороден, это не одно, а несколько различных явлений - от умеренной культурной ностальгии до высоко­организованного и тщательно разработанного национал–социализма. Только систе­матические национализмы последнего рода могут формально считаться идеологиями, сопоставимыми с либерализмом или коммунизмом. Подавляющее большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сво­дится, к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-эко­номической организации. Как таковые, они совместимы с доктринами и идеоло­гиями, в которых подобные проекты имеются. Хотя они и могут представлять со­бой источник конфликта для либеральных обществ, этот конфликт вытекает не из либерализма, а скорее из того факта, что этот либерализм осуществлен неполностью. Конечно, в значительной мере этническую и националистическую напряженность можно объяснить тем, что народы вынуждены жить в недемократических полити­ческих системах, которых сами не выбирали.

Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтвержда­ет, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.). Впоследствии многие войны и революции совершались во имя идеологий, провозглашавших себя более передовыми, чем либерализм, но исто­рия в конце концов разоблачила эти претензии.

Что означает конец истории для сферы международных отношений? Ясно, что большая часть третьего мира будет оставаться на задворках истории и в течение многих лет служить ареной конфликта. Но мы сосредоточим сейчас внимание на более крупных и развитых странах, ответственных за большую часть мировой политики. Россия и Китай в обозримом будущем вряд ли присоединятся к разви­тым нациям Запада; но представьте на минуту, что марксизм-ленинизм перестает быть фактором, движущим внешнюю политику этих стран,- вариант если еще не превратившийся в реальность, однако ставший в последнее время вполне возмож­ным. Чем тогда деидеологизированный мир в сумме своих характеристик будет от­личаться от того мира, в котором мы живем?

Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология - лишь прикрытие для великодержавных ин­тересов и что это служит причиной достаточно высокого уровня соперничества и конфликта между нациями. Действительно, согласно одной популярной в академи­ческом мире теории, конфликт присущ международной системе как таковой, и что­бы понять его перспективы, следует смотреть на форму системы - например, являет­ся она биполярной или многополярной, а не на образующие ее конкретные нации и режимы. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применен к между­народным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт истори­ческих условий, а в качестве универсальных характеристик общества.

Следующие этой линии размышлений берут в качестве модели деидеологизиро-ванного мира отношения, существовавшие в европейском балансе девятнадцатого века. Чарлз Краутэммер, например, написал недавно, что если в результате горба­чевских реформ СССР откажется от марксистско-ленинской идеологии, то произой­дет возвращение страны к политике Российской империи прошлого века . Считая, что уж лучше это, чем исходящая от коммунистическое России угроз», он делает вывод; соперничество и конфликты продолжатся в том виде, как это было, скажем, между Россией в Великобританией или кайзеровской Германией. Это, конечно, удобная точка зрения для людей, признающих, что в Советском Союзе происходит нечто важное, во не желающих брать на себя ответственность и рекомендовать вытекающий отсюда радикальный пересмотр политики. Но - правильна ли эта точка зрения?

Достаточно спорно, что идеология - лишь надстройка над непреходящими ин­тересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой на­циональный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологиче­ском базисе так же, как экономическое поведение - на предшествующем состоя­нии сознания. В этом столетии государства усвоили себе весьма разработанные доктрины с недвусмысленными, узаконивающими экспансионизм внешнеполитиче­скими программами.

Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее «идеальном» базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые «либеральные» европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в за­конность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствова­ли. Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до призна­ния Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания «дать» цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая «развитая» страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине сто­летия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной ми­ровой войны.

Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был герман­ский фашизм - идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не толь­ко над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако - в рет­роспективе - Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована . После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился како­го-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодер­жавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом. Самой крайней фор­мой национализма, с которой пришлось столкнуться западно-европейским государ­ствам после 1945 года, был голлизм, самоутверждавшийся в основном в сфере культуры и политических наскоков. Международная жизнь в той части мира, ко­торая достигла конца истории, в гораздо большей степени занята экономикой, а не политикой или военной стратегией.

Разумеется, страны Запада укрепляли свою оборону и в послевоенный период активно готовились к отражению мировой коммунистической опасности. Это, одна­ко, диктовалось внешней угрозой и не существовало бы, не будь государств, откры­то исповедовавших экспансионистскую идеологию. Чтобы принять «неореалисти­ческую» теорию всерьез, нам надо поверить, что, исчезни Россия и Китай с лица земли, «естественное» поведение в духе соперничества вновь утвердилось бы среди государств ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). То есть Западная Германия и Франция вооружались бы, оглядываясь друг на друга, как они это делали в 30-е годы, Австралия и Новая Зеландия направляли бы военных советников, борясь за влияние в Африке, а на границе между Соединенными Шта­тами и Канадой были бы возведены укрепления. Такая перспектива, конечно, не­лепа: не будь марксистско-ленинской идеологии, мы имели бы, скорее всего, «общий рынок» в мировой политике, а не распавшееся ЕЭС и конкуренцию образца девятнадцатого века. Как доказывает наш опыт общения с Европой по проблемам терроризма или Ливии, европейцу пошли горазда дальше вас в отрицании за­конности применения силы в международной политике," даже в целях самоза­щиты.

Следовательно, предположение, что Россия, отказавшись от экспансионистской коммунистической идеологии, начнет опять с того, на чем остановилась перед боль­шевистской революцией, просто курьезно. Неужели человеческое сознание все это время стояло на месте и Советы, подхватывающие сегодня модные идеи в сфере экономики, вернутся к взглядам, устаревшим уже столетие назад? Ведь не произо­шло же этого с Китаем после того, как он начал свою реформу. Китайский экспан­сионизм практически исчез: Пекин более не выступает в качестве спонсора мао­истских инсургентов и не пытается насаждать свои порядки в далеких африкан­ских странах, - как это было в 60-е годы. Это не означает, что в современной ки­тайской внешней политике не осталось тревожных моментов, таких как безответ­ственная продажа технологии баллистических ракет на Ближний Восток или фи­нансирование красных кхмеров в их действиях против Вьетнама. Однако первое объяснимо коммерческими соображениями, а второе - след былых, вызванных идео­логическими мотивами трений. Новый Китай гораздо больше напоминает голлистскую Францию, чем Германию накануне Первой мировой войны.

Наше будущее зависит, однако, от того, в какой степени советская элита усво­ит идею общечеловеческого государства. Из публикаций и личных встреч я делаю однозначный вывод, что собравшаяся вокруг Горбачева либеральная советская ин­теллигенция пришла к пониманию идеи конца истории за удивительно короткий срок; и в немалой степени это результат контактов с европейской цивилизацией, происходивших уже в послебрежневскую эру. «Новое политическое мышление» рисует мир, в котором доминируют экономические интересы, отсутствуют идеоло­гические основания для серьезного конфликта между нациями и в котором, следо­вательно, применение военной силы становится все более незаконным. Как заявил в середине 1988 г. министр иностранных дел Шеварднадзе: «...противоборство двух систем уже не может рассматриваться как ведущая тенденция современной эпохи. На современном этапе решающее значение приобретает способность ускоренными темпами на базе передовой науки, высокой техники и технологии наращивать ма­териальные блага и справедливо распределять их, соединенными усилиями восста­навливать и защищать необходимые для самовыживания человечества ресурсы» .

Постисторическое сознание, представленное «новым мышлением»,- единствен­но возможное будущее для Советского Союза. В Советском Союзе всегда существо­вало сильное течение великорусского шовинизма, получившее с приходом гласности большую свободу самовыражения. Вполне возможно, что на какое-то время прои­зойдет возврат к традиционному марксизму-ленинизму, просто как к пункту сбора для тех, кто стремится восстановить подорванные Горбачевым «устои». Но, как и в Польше, марксизм-ленинизм мертв как идеология, мобилизующая массы: под его знаменем людей нельзя, заставить трудиться лучше, а его приверженцы утратили уверенность в себе. В отличие от пропагандистов традиционного марксизма-лени­низма, ультранационалисты в СССР страстно верят в свое славянофильское призва­ние, и создается ощущение, что фашистская альтернатива здесь еще вполне жива.

Таким образом, Советский Союз находится на распутье: либо он вступит на дорогу, которую сорок пять лет назад избрала Западная Европа и по которой по­следовало большинство азиатских стран, либо, уверенный в собственной уникаль­ности, застрянет на месте. Сделанный выбор будет иметь для нас огромное значе­ние, ведь, если учесть территорию и военную мощь Союза, он по-прежнему будет поглощать наше внимание, мешая осознанию того, что мы находимся уже по ту сторону истории.

Исчезновение марксизма-ленинизма сначала в Китае, а затем в Советском Союзе будет означать крах его как жизнеспособной идеологии, имеющей всемирно-истори­ческое значение. И хотя где-нибудь в Манагуа, Пхеньяне или Кембридже (штат Массачусетс) еще останутся отдельные правоверные марксисты, тот факт, что ни у одного крупного государства эта идеология не останется на вооружении, оконча­тельно подорвет ее претензии на авангардную роль в истории. Ее гибель будет одновременно означать расширение «общего рынка» в международных отношениях и снизит вероятность серьезного межгосударственного конфликта.

Это ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще ис­чезнут. Ибо и в это время мир будет разделен на две части: одна будет принадле­жать истории, другая - постистории. Конфликт между государствами, принадлежа­щими постистории, и государствами, принадлежащими вышеупомянутым частям мира, будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импуль­сы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьезного конфликта нужны крупные государства, все еще находящиеся в рамках историйка они-то как раз и уходят с исторической сцены.

Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображе­ния и идеализма, - вместо всего этого - экономический расчет, бесконечные техни­ческие проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существова­ла. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конф­ликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые про­тиворечивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?

Человечества с какого-то момента станет однообразной, замедлится или закончится (то есть будет достигнут некоторый идеал или конечная точка бытия). Завершение истории связано с идеей цели, по достижении которой исчезают противоречия, которые подталкивали прежнюю историю, а описание нового, неспешного и прямого развития трудно назвать историей в привычном смысле слова.

История конца истории

Идея о конце истории возникла как отрицание античных понятий о цикличности истории:

  • в христианстве конец истории связан с реализацией идеала абсолютного блаженства, которому предшествует уничтожение всего материального мира и построение мира на новых основаниях. Августин учит, что до окончания истории добро (Иерусалим) и зло (Вавилон) будут идти нераздельно; затем придёт всепожирающий огонь и наступит новая жизнь, в которой зла не будет. Деталей этой новой жизни христианство не приводит;
  • в утопических теориях XVIII века идеальное общество характеризовалось искоренением интеллектуального и социального неравенства (у Кондорсе) и удовлетворением всех человеческих желаний (у Юма);
  • в марксизме под окончанием «предыстории» понималось построение бесклассового и безгосударственного коммунистического общества на земле, в котором не будет классовой борьбы , которую марксисты считают двигателем истории. По Марксу , «буржуазной общественной формацией завершается предыстория человеческого общества». Идею истории как процесса с началом и концом Маркс заимствовал у Гегеля , который думал, что история подходит к концу в 1806 году. Подобно христианам, Маркс не привёл деталей истории человеческого общества, которая начнётся после «предыстории»;
  • в нацизме конец истории видели в создании арийского государства, которое на своей обширной территории имело бы все необходимые ресурсы для спокойного длительного существования («тысячелетний рейх »);
  • в конце XX века в связи с распадом СССР идея конца истории стала ассоциироваться с тезисом об окончательной победе западной либеральной цивилизации в современном мире. Этот подход был детализирован в появившейся в 1989 году статье Ф. Фукуямы , и последовавшей за статьёй в 1992 году книги «Конец истории и последний человек ».

Цель развития и коллективизм

Конец истории предполагает признание гипотезы направленного прогресса человечества и наличия цели его развития. Так, Августин утверждает, что «земной град не будет вечным, и прежде всего потому, что его назначением является не более чем исполнение числа праведников, предназначенных к спасению», а Фома Аквинский говорит о кульминации цивилизационного развития в создании новой формы государства, где люди будут работать на процветание общества в целом и потому неравенства не будет.

Автор статьи о конце истории [кто? ] в Философском словаре увязывает идею конца истории с коллективизмом; по его мнению наличие глобальной цели неизбежно в том случае, когда требуется мобилизация всех сил общества на реализацию коллективных ценностей. Тот же автор отмечает, что в индивидуалистическом обществе нет единой цели и потому отсутствуют предпосылки для объявления «конца истории» (как пример приводится древнегреческое общество, которое отрицало в истории наличие какой-либо цели) и утверждает, что идеология «капиталистического общества» не включает понятия о коренном изменении хода истории. Тем не менее, поскольку в XXI веке «на историческом горизонте не видно никакой жизнеспособной коллективистической идеи», «история на определенный период перестает быть ареной противостояния индивидуалистических и коллективистических обществ».

Критика

По мнению критиков, концепция конца истории требует принятия гипотезы о линейной эволюции социального прогресса, которая опровергается ходом истории. Так, Д. Белл говорит о «гегельянско-марксистском представлении о линейном развитии единого мирового Разума по направлению к телосу объединенной социальной формы, что [является] неправильным толкованием природы общества и истории».

Напишите отзыв о статье "Конец истории"

Литература

  • . // Философия: Энциклопедический словарь. - М.: Гардарики. Под редакцией А. А. Ивина. 2004.
  • В. Л. Иноземцев. . // Новая философская энциклопедия: В 4 тт. М.: Мысль. Под редакцией В. С. Стёпина. 2001.
  • . // Владимир Соловьев и культура Серебряного века: К 150-летию Вл. Соловьева и 110-летию А.Ф. Лосева. - М.: Наука, 2005, с. 397-401.

См. также

Отрывок, характеризующий Конец истории

В начале 1806 года Николай Ростов вернулся в отпуск. Денисов ехал тоже домой в Воронеж, и Ростов уговорил его ехать с собой до Москвы и остановиться у них в доме. На предпоследней станции, встретив товарища, Денисов выпил с ним три бутылки вина и подъезжая к Москве, несмотря на ухабы дороги, не просыпался, лежа на дне перекладных саней, подле Ростова, который, по мере приближения к Москве, приходил все более и более в нетерпение.
«Скоро ли? Скоро ли? О, эти несносные улицы, лавки, калачи, фонари, извозчики!» думал Ростов, когда уже они записали свои отпуски на заставе и въехали в Москву.
– Денисов, приехали! Спит! – говорил он, всем телом подаваясь вперед, как будто он этим положением надеялся ускорить движение саней. Денисов не откликался.
– Вот он угол перекресток, где Захар извозчик стоит; вот он и Захар, и всё та же лошадь. Вот и лавочка, где пряники покупали. Скоро ли? Ну!
– К какому дому то? – спросил ямщик.
– Да вон на конце, к большому, как ты не видишь! Это наш дом, – говорил Ростов, – ведь это наш дом! Денисов! Денисов! Сейчас приедем.
Денисов поднял голову, откашлялся и ничего не ответил.
– Дмитрий, – обратился Ростов к лакею на облучке. – Ведь это у нас огонь?
– Так точно с и у папеньки в кабинете светится.
– Еще не ложились? А? как ты думаешь? Смотри же не забудь, тотчас достань мне новую венгерку, – прибавил Ростов, ощупывая новые усы. – Ну же пошел, – кричал он ямщику. – Да проснись же, Вася, – обращался он к Денисову, который опять опустил голову. – Да ну же, пошел, три целковых на водку, пошел! – закричал Ростов, когда уже сани были за три дома от подъезда. Ему казалось, что лошади не двигаются. Наконец сани взяли вправо к подъезду; над головой своей Ростов увидал знакомый карниз с отбитой штукатуркой, крыльцо, тротуарный столб. Он на ходу выскочил из саней и побежал в сени. Дом также стоял неподвижно, нерадушно, как будто ему дела не было до того, кто приехал в него. В сенях никого не было. «Боже мой! все ли благополучно?» подумал Ростов, с замиранием сердца останавливаясь на минуту и тотчас пускаясь бежать дальше по сеням и знакомым, покривившимся ступеням. Всё та же дверная ручка замка, за нечистоту которой сердилась графиня, также слабо отворялась. В передней горела одна сальная свеча.
Старик Михайла спал на ларе. Прокофий, выездной лакей, тот, который был так силен, что за задок поднимал карету, сидел и вязал из покромок лапти. Он взглянул на отворившуюся дверь, и равнодушное, сонное выражение его вдруг преобразилось в восторженно испуганное.
– Батюшки, светы! Граф молодой! – вскрикнул он, узнав молодого барина. – Что ж это? Голубчик мой! – И Прокофий, трясясь от волненья, бросился к двери в гостиную, вероятно для того, чтобы объявить, но видно опять раздумал, вернулся назад и припал к плечу молодого барина.
– Здоровы? – спросил Ростов, выдергивая у него свою руку.
– Слава Богу! Всё слава Богу! сейчас только покушали! Дай на себя посмотреть, ваше сиятельство!
– Всё совсем благополучно?
– Слава Богу, слава Богу!
Ростов, забыв совершенно о Денисове, не желая никому дать предупредить себя, скинул шубу и на цыпочках побежал в темную, большую залу. Всё то же, те же ломберные столы, та же люстра в чехле; но кто то уж видел молодого барина, и не успел он добежать до гостиной, как что то стремительно, как буря, вылетело из боковой двери и обняло и стало целовать его. Еще другое, третье такое же существо выскочило из другой, третьей двери; еще объятия, еще поцелуи, еще крики, слезы радости. Он не мог разобрать, где и кто папа, кто Наташа, кто Петя. Все кричали, говорили и целовали его в одно и то же время. Только матери не было в числе их – это он помнил.
– А я то, не знал… Николушка… друг мой!
– Вот он… наш то… Друг мой, Коля… Переменился! Нет свечей! Чаю!
– Да меня то поцелуй!
– Душенька… а меня то.
Соня, Наташа, Петя, Анна Михайловна, Вера, старый граф, обнимали его; и люди и горничные, наполнив комнаты, приговаривали и ахали.
Петя повис на его ногах. – А меня то! – кричал он. Наташа, после того, как она, пригнув его к себе, расцеловала всё его лицо, отскочила от него и держась за полу его венгерки, прыгала как коза всё на одном месте и пронзительно визжала.
Со всех сторон были блестящие слезами радости, любящие глаза, со всех сторон были губы, искавшие поцелуя.
Соня красная, как кумач, тоже держалась за его руку и вся сияла в блаженном взгляде, устремленном в его глаза, которых она ждала. Соне минуло уже 16 лет, и она была очень красива, особенно в эту минуту счастливого, восторженного оживления. Она смотрела на него, не спуская глаз, улыбаясь и задерживая дыхание. Он благодарно взглянул на нее; но всё еще ждал и искал кого то. Старая графиня еще не выходила. И вот послышались шаги в дверях. Шаги такие быстрые, что это не могли быть шаги его матери.